— У меня главное, чтобы все тихо, — повторял заседатель. — Чтобы ни-ни…
В собственном смысле представителями интеллигенции являлись старичок доктор, живший в Казачинске с незапамятных времен, и смотритель уездного училища, тоже старичок и тоже живший с незапамятных времен. Но и эти представители платили дань установившемуся духу городской жизни: у доктора была салотопенная заимка, а смотритель завел извозчичью биржу.
— Что же, нам, слава богу, жить можно, — говорили все, когда проходил день.
Конечно, играли в картишки, выпивали при случае, сплетничали и совсем не знали, что такое скука. Кто придумал, что в маленьких провинциальных городах жить скучно, — неправда, чему Казачинск служит самым убедительным доказательством.
Иван Герасимович был живой историей Казачинска. Его все знали, и он всех знал. Историю своего города он считал по большим пожарам, которых было три, когда весь Казачинск выгорал дотла. В третий пожар сгорели и собор и пожарная каланча. Сидя сейчас в сарайной, Иван Герасимович от нечего делать припоминал прошлое и доходил постепенно к заключению, что чем дальше, тем будет хуже. По вечерам к нему завертывал кто-нибудь из старичков, и неслись тихие душевные разговоры.
— Уж как только будут жить после нас, — судачили старики. — Чем дальше, тем труднее жить… Баранина-то нынче в сапожках ходит. Прежде за барана давали по полтине, а нынче и приступу нет. Кишки бараньи, и те покупают.
— А шерстка как взыграла? Маслице коровье, кожи… С салом еще всяковато бывает, а к другому протчему и не подходи. На что, кажется, яйца — самая пустая вещь, а и им пошел ход…
— Кто только все это добро лопает, подумаешь… Кажется, кожу с себя сними, и то покупатель найдется.
— На ярманке сорок скупают… Ну, куда ее, сороку, а покупают.
Старички качали головами и решали, что в конце концов все это грешно и только.
— Я еще помню, как пшеничка по двугривенному была, — вспоминал Иван Герасимович. — И то жаловались, что дорого. А нынче шесть гривенок пудик… Тоже вот крупы разные, овес — ни к чему приступу нету. Прежде старики жаловались, что житья нет от дороговизны, а пожили бы теперь. Ладан, и тот вздорожал… Похороны-то во что обойдутся?
Но всего удивительнее оказывались нынешние люди.
— Голову нашего, Ивана Павлыча, я помню, когда еще он с ребятами на улице в бабки играл…
— А я ему уши дирал за озорство.
— Да… А теперь, поди-ка, и рукой не достанешь. И семья была небогатая, а вылез в люди. Встретишься на улице, а он и не узнает… Распыхался из ничего.
Стариковские мысли выплывали, как талая вода, которая образует ржавые наледи. Все чувствовали, хотя и смутно, что наступает что-то новое, люди будут жить уже совсем по-новому. Наступал конец старины. Что держалось отцами и дедами, точно провалилось. И как ловко орудуют нынешние-то молодые. Еще материно молоко не обсохло на губах, а уж он расширился.
— Твой-то Тихон Иваныч далеко пойдет, — говорили старики Ивану Герасимовичу. — Хватка у него мертвая, как у хорошего волка… И при этом великая жадность на все. Все ему мало… Недавно что он сказал одному старичку: «Потуда, грит, и купец, пока в ем эта жадность…» Ей-богу!.. И раньше это случалось, только не говорили всего своими словами. Случалось и не без греха, а только каждый про себя грех-то свой знал… А тут: на, смотрите все, каков я есть человек.
Судачившие старички напрасно старались припомнить, чтобы в их время было что-нибудь подобное. Бывали, конечно, разные случаи, а только то, да не то. А тут еще пошли слухи о железной дороге, которая должна была пройти как раз через Казачинск. Это уж выходило совсем несообразно ни с чем.
— И для чего нам эта самая чугунка? — роптали старички. — Слава богу, жили без чугунки не хуже друпгх…
— Сказывают, эта самая чугунка все как метлой подметет: и сальце, и маслице, и шерстку, и сметанку, и главное — весь хлебушко слопает.
— Уж это известно… И в газетах все давно описано. Отец протопоп рассказывал…
— А молодые-то радуются, по глупости, конечно. Тот же Тихон Иваныч вот как нагреет руки около этой самой чугунки. У него ушки на макушке… Подряды какие-то затевает, потом проезжающие номерки хочет строить, потом в городские головы метит попасть…
— От него сбудется. Увертлив уродился…
— Вот таким-то все это наруку. Хлебом не корми…
Иван Герасимович сначала судачил вместе с другими стариками, а потом вдруг замолчал. Все говорят, а он сидит и молчит.
— Иван Герасимович, да скажи что-нибудь? — уговаривали его старые приятели. — О чем раздумался-то? Вот твой-то Тихон Иваныч, сказывают, несостоятельность хочет устроить и нарочно к адвокату ездил, который этими самыми делами занимается. «Пожалуйте на чашку чаю», — и конец тому делу. За рублик-то и получай любую половинку, а то и поменьше… Нынче это даже весьма просто. Всякий желает капитал нажить…
Иван Герасимович продолжал молчать и только загадочно улыбнулся. Всем сделалось ясно, что старичку что-то вступило в голову, и его оставили в покое.
Они были правы. У Ивана Герасимовича, действительно, явились свои мысли. Он даже по ночам не спал и все думал.
— Нет, довольно!.. — повторял он, споря с каким-то неизвестным противником. — Одним словом, будет… И железную дорогу хочешь слопать, и шубу выворотить, и городским головой быть, — нет, брат, шалишь!.. Мы еще укоротим тебя, добра молодца, и в оглобли заведем и хвост куфтой подвяжем в лучшем виде. Силов моих больше не стало терпеть… Стой, Тихон Иваныч, и не моги дышать!